Лобготт Пипзам (lobgott) wrote,
Лобготт Пипзам
lobgott

Categories:

Сухаревский рынок






СУХАРЕВКА.
Проза О. Мандельштама.


        Сухаревка не сразу начинается. Подступы ее широки и плавны и постепенно втягивает буйный торг в свою свирепую воронку. Шершавеет мостовая, буграми и ухабами вскипает улица; видно не терпится Сухаревке — уже раскидала свои манатки, — прямо на крупной мостовой: книжки веерами, игрушки, деревянные ложки — что полегче и в руках не горит. Пустяки, равнодушный товар...
        На отлете базара сидят на кочках цирюльники; чисто и крепко бреют двух жильных страстотерпцев. Табуретки, что коленые уголья — а не вскочешь, не убежишь.
        Под самой Сухаревой башней, под башней-барыней, из нежного и розового кирпича, под башней—индюшкой, дородной, как 45-летняя государня, к чахлому деревцу привязана холмогорская корова. Когда строили башню кончался огородный XVII-й век. Построил ее Петр с перепугу, увидев дурной сон и на радостях, что обошлось благополучно, вывел на огородной земле диковинную гражданскую постройку: не цейхгауз, не каланчу, а нечто сухопутное до мозга костей, где обучали морскому делу.
        Сухаревка земля огородная, ничего что ее затянуло камнем, под ним чувствуется скупой и злой московский суглинок и торговля бьет из под земли, как порождение самой почвы.
        Дикое зрелище базар в середине города: здесь могут разорвать человека за украденный пирог и будут швыряться им, как ресиновой куклой; здесь — люди-тесто и хочешь—не хочешь, будут тебя месить чьи то жилистые руки.
        Как широкая баба навалится на тебя Сухаревка — недаром славится Москва своих базаров бабьей шириной; плещется злой мелководный торг в зелено-желтых трактирных берегах; слева же подковой разбежался пустой шереметьевский двор, здание легкое и крылатое, как белая девическая ступня.
        Базар, как поле засеянное в разбивку то рожью, то овсом, то гречью — размежеван, разлинован, изрезан тропинками — и закрыв глаза, по одним запахам, по испарениям можно сказать какие грядки ты проходишь. То запах свежей убоины, муксусом и здоровьем ударяет в голову — не страшны запах животных трупов, потому что мы не хотим понимать его значения; то квадратный запах дубленной кожи, запах ярма и труда — и тот же — но смягченный и плутоватый запах сапожного товара; то метелочкой петрушки и сельдирея защекочет невинный запах зеленых рядов, ли сытый и круглый запах рядов молочиных.
        Я видел тифлисский майдан и черные базары Баку. Разгоряченные лукавые, но в подвижной и страстной выразительности всегда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов — но никогда я не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие лиц Сухаревских торгашей. Это какая то помесь хорька и человека, подлинно «убогая славянщина». Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем по-ровну в свертках оберточной бумаги.
        Говорят, муж от долгого сожительства становится похожим на жену. Если присмотреться — и купец похож на свой товар: всех спокойнее и благообразнее лобазники: все текуче — один хлеб остается.
        Лица мясников говорят о сметке первобытного хирурга они сложнее, подвижнее, добродушнее; мускульная игра, неизбежно сопровождающая их работу: свежевание туши и рубка с плеча, на глазомер, наложило на них отпечаток.
        Женщины мануфактурщицы, торгующие булавочной мелочью, заострили лица и поджали тонкие губы.
        И здесь отдыхаешь на смуглых и открытых лицах каких то кавказских чертенят, ковыряющих ваксу с блаженным смехом.
        Медленно раскачивается Сухаревка, ходит в раж, пьянеет от выкриков, от хлыстовского ритуала купли-продажи. Уже кидает человека из стороны в сторону — только выбрался он из ручной толкучки преследуем сомнительными двуногими лавками, как понесло его одним из порожистых, говорливых ручейков и прибило к тупику — и оглушенный граммофонами, он уже шагает через горящие примусы, через рассыпанный на земле скобяной товар, через книги.
        Книги. Какие книги. Какие заглавия: «Глаза карие хорошие», «Талмут и еврей», неудачные сборники стихов, чей детский плач раздался 15 лет назад.
        Тут же уголок, напоминающий пожарище — мебель, как бы выброшена из горящего жилья на мостовую: дубовые, с шахматным отливом столы, ореховые буфеты, похожие на женщин в чепцах и наколках, ядовитая зелень турецких диванов, отоманки, рассчитанные на верблюда, мещанские стулья с прямыми чахоточными спинками.
        Удивленный человек метнулся обратно — чуть не наступил на белую пену кружевных оборок, взбитых как сливки, и, сам не зная как, очутился среди гармонистов, словно подыгрывающих к чьей то свадьбе, разворачивая лады вежливым извиняющимся движением — так, что в воздухе висит гармонный плач.
        Есть что то дикое в зрелище базара: эти десятки тысяч людей, прижимающих к груди свое добро, как спасенного из огня ребенка. Базар всегда пахнет пожаром, несчастием, великим бедствием. Недаром базары загоняют и отгораживают, как чумное место. Если дать волю базару он перекинется в город и город обрастет шерстью; а пока он напоминает о себе серой, неожиданной оберточной литературой, этими кульками и мешочками, которые оказываются то житием святого, то сборником диких анекдотов, то уставом в какой нибудь давно отжившей службы.
        Но русские базары, как Сухаревка, особенно жестоки и печальны в своем свирепом многолюдстве. Русского человека тянет на базар не только купить и продать, а чтобы вываляться в народе, дать работу локтям, поневоле отдыхающим в городе, подставить спину под веник брани, божбы и матерщины; он любит торговые петушиные бои и крепкое слово, пущенное в догонку. В городе говорят лениво. Здесь живая речь — говорок, — средство защиты и нападения словно ручной хорек шныряет под давками; базарная речь, как хищный зверек, сверкает маленькими белыми зубками.
        Такие базары, как Сухаревка, — возможны только на материке — на самой сухой земле как Пекин или Москва; только на сухой срединной земле, которую привыкли топтать ногами, возможен этот свирепый, расплывающийся торг, кроющим матом эту самую землю.
        Несколько пронзительных свистков — и все прячется, упаковывается, уволакивается и площадь пустеет с тою истерической поспешностью, с какою пустели бревенчатые мосты, когда по ним проходила колючая метла страха.

О. Мандельштам.


Текст: журнал "Огонек" 1923 года (орфография сохранена).
Фото: журнал "Коммунальное хозяйство", 1925 год.


Tags: 1923 год, 1924 год, мандельштам осип эмильевич, москва
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 20 comments